Первое впечатление от Академического университета: это какой–то загородный пансионат. Долго идем по коридорам, поднимаемся и спускаемся на лифте… В кабинете Алферова — ожидаемые ряды книг с золотыми корешками и неожиданный зимний сад, а напротив стола — картина, на которой сам Алферов допрашивает царевича Алексея («Мою голову посадили на Петра, а голову директора моего лицея Миши Иванова — на Алексея. Нет–нет, лицей у меня любимый, Миша Иванов тоже»).
Дмитрий Грозный: Жорес Иванович, вы ведь родом из Беларуси. Я слышал, вы драники хорошо готовите.
Жорес Алферов: Да, я хорошо готовлю драники. Драники надо жарить и сразу есть. Есть много способов: можно готовить толстые драники, тушить вместе с салом…
Дмитрий: А вы какие любите?
Ж. А.: И те и другие. У меня сын, когда был маленьким, любил на завтрак драники тонкие и поджаристые — вы их готовите и тут же уплетаете… А можно их сделать более толстыми и не такими поджаристыми, а потом тушить вместе с луком и салом. Получается очень сытное второе.
Дмитрий: Главный вопрос: добавлять муку или не добавлять?
Ж. А.: Конечно. Добавляются мука, яйцо, немножко кефира. Из тертой сырой картошки есть и другие блюда, например картофельная бабка. Не ели? Сначала жарите сало с луком и размешиваете с тертой картошкой, а дальше в толстостенной сковородке запекаете в духовке, подмазывая сметанкой. Получается картофельный пудинг, но очень сытный. Моя супруга не любит, когда я это блюдо готовлю, потому что это очень тяжелая пища… А есть еще одно замечательное белорусское блюдо — иногда его называют «верещака», иногда «мочанка». Названия разные, поскольку оно немножко по–разному готовится.
Дмитрий: Это ж разные вещи вроде…
Ж. А.: У нас дома ее называли «верещака», маму учил готовить блины с верещакой Янка Купала — мама в конце 1920 – 1921 годов несколько месяцев жила у них в семье. Знаете, как делать? Берете свинину, домашнюю колбасу в кишочках, с чесноком, сало, лук и, когда много этого всего нажарили, отдельно готовите мелкую мучную подливку, просто в холодной воде растворяете муку и все, что нажарили, — сюда, и дальше в духовку на очень маленький огонь. Верещака, по сути, то же самое, только нужно добавить овощных вещей, они не портят. Пока все готовится, жарите тонкие блины. Сейчас часто блины делают толстые, но это зря, нужны именно большие и тонкие. На Новый год или Рождество, когда закололи поросенка, приготовили такую колбаску, это всегда и делается. И дальше за столом подливу с колбаской, свининой, с луком кладешь на блин, блин сворачиваешь — и в рот.
Хреновуха, три – четыре таких блина — и больше ничего не надо.
Папа с мамой уехали из Беларуси, когда мне было всего полгода, а потом 15 лет мы ездили по РСФСР, но дома у нас это все готовилось. Хотя до середины 1935 года было не до мочанки, не до драников, потому что была карточная система. Мы жили под Архангельском, где сегодня космодром Плесецк, там был большой лесозавод, И основным блюдом была поджаренная на воде картошка. Впервые я ел вареное яйцо, когда мне было 4 года. Нашим соседям прислали яйца, мама привела меня и брата, я взял отварное яйцо, но не знал, что его надо чистить, попытался отправить в рот целиком и сказал: оно не естся. А потом папу по окончании промакадемии назначили директором комбината в Сталинград, там мы жили на берегу Волги: сазаны, помидоры, арбузы, которые на рынке покупали подводами. Перед войной папа был директором Сясьского целлюлозно–бумажного комбината. А где–то в марте или апреле 1941 года его вызвал нарком целлюлозно–бумажной промышленности и сказал, что мы построили пять заводов пороховой целлюлозы, чтобы делать порох не из хлопка, а из елки. И вот завод № 3 — они все были номерные — был в Свердловской области. Отца перевели туда, он приехал нас забирать 22 июня, когда мы кончили школу, и мы уехали из Ленинграда 26 июня. Тогда нам это не нравилось, но мы прожили всю войну на Урале, где не было не только бомбежек, но даже и затемнений. Туринск – небольшой городок, он и сейчас такой же, я там бывал несколько раз в последние годы, а рядом были деревни, до сих пор помню эти названия: Коркино, Ельшанка, где основным населением были высланные во время коллективизации кулаки. И это были самые крепкие колхозы. Так что одежду на картошку меняли у бывших кулаков. В 1942-м всем абсолютно было выдано по участку земли под огороды. Ни папа, ни мама сельским хозяйством никогда не занимались, но нам крупно повезло. С заводской ТЭЦ привезли большое количество золы, наши соседи, которые были гораздо опытнее, говорили: что вы наделали — все сгорит, но лето выдалось дождливое, у всех картошка вымокла, а мы собрали великолепный урожай. Папа с мамой на работе, старший брат уже на фронте, так что и пахал на огороде я.
Дмитрий: Вы ведь много с кем в своей жизни общались и работали — с Келдышем, Курчатовым, Александровым, Капицей. Кто на вас наибольшее влияние оказал?
Ж. А.: Все это великие люди, я с ними встречался еще молодым человеком, я, можно сказать, на них молился. Думаю, Мстислав Всеволодович Келдыш за весь советский период истории был самым выдающимся президентом Академии наук. И как математик он был гением. Он приобрел мировую известность двумя своими работами — флаттер и шимми. Флаттер — еще довоенная работа. В самолетах крылья входили в резонанс. Как говорили, до Келдыша был флаттер, а после теории Келдыша флаттера не стало, благодаря его работе научились это явление ликвидировать, и крылья уже не отваливались. А шимми — может быть, слышали, был такой фокстрот шимми? Когда у самолетов появилось шасси — не два колеса впереди и одно сзади, а все впереди, самолет при посадке начинал танцевать. Келдыш же разработал теорию шимми, после чего все в порядке стало с самолетами в мировом масштабе.
У Келдыша был потрясающий международный авторитет. Помню, как в 1974 г. я был в командировке в Калифорнийском технологическом институте — Caltech, одном из лучших учебных заведений и Штатов, и мира. Caltech того времени — это 3000 студентов и 1000 профессоров. А при нем лаборатория реактивного движения, в которой работало 11 тысяч человек. Директором лаборатории, а позже ректором Caltech был физик Гарольд Браун. Позже, при Картере, он был министром обороны США. А тогда, в 1974–м, он позвал меня к себе домой на ужин. Ректоры американских университетов обычно живут в служебном коттедже. Пока он ректор, это его коттедж. Перестал быть ректором — съезжаешь. Так вот мы ужинали, и в разговоре я помянул Келдыша. Он встрепенулся: «Келдыш у меня жил в 1972–м». И повел меня на второй этаж в одну из гостевых комнат, где, взявшись за простыню, сказал: «На этой кровати спал Келдыш».
Дмитрий: Ведь тогда тоже непростое время было. А как на вас тогда смотрели: ездит в Америку, общается с иностранцами… Пристально за вами наблюдали?
Ж. А.: Конечно. В начале 1970–х я полгода проработал в США, у нас было замечательное соглашение между Национальной академией наук США и Академией наук СССР. По этому соглашению я был visiting scientist или visiting professor в Иллинойсском университете. Я приехал в лабораторию моего старого друга профессора Ника Холоньяка, который за несколько лет до этого был у меня в Ленинграде.
Вообще, многие американцы бывали у нас в институте, я сам уже ездил США на конференцию, так что знакомых хватало, и привез какие–то подарки — яшму, штучки из малахита. Но в гости нужно ходить полгода. Поэтому, перед тем как ехать в Урбану, я зашел в наш посольский магазин в Вашингтоне и увидел, что водка там стоит доллар 10 центов. Пол-литра, «Столичная», с гостиницей «Москва» на этикетке. В американском магазине точно такая же — $9.90.
Водка — блестящий подарок, поэтому сразу взял я семь бутылок, которые хорошо укладывались в дипломат. Прошел месяц, каждую неделю по вторникам и субботам меня зовет Ник, по средам — великий Джон Бардин, дважды Нобелевский лауреат по физике, еще какие–то профессора зовут, а мы привыкли, что надо не с пустыми руками приходить. Запасы кончились быстро. Но тут Ник собрался по делам в Вашингтон — он ездил туда гораздо чаще меня. И я позвонил сотруднику научного отдела посольства. Говорю: «Юра, Ник приедет в Вашингтон, ему идти в наше посольство неудобно. Ты купишь ящик водки, на ящике напишешь: to professor Alferov via professor Holonjak — и отнесешь в Национальную академию наук. Ник заберет там посылку». Так и сделали. Ник привез ящик водки, шесть бутылок я сразу отдал ему — все равно по вторникам и субботам мы встречаемся, — а шесть оставил на другие встречи. Живем прекрасно, но проходит время, Ник заходит в мой кабинет и говорит: я сегодня в 3 часа неожиданно лечу в Вашингтон. Я говорю: замечательно, водка же кончилась. Набираю Юру, но телефонистка отвечает: номер не работает, есть ли у вас другой? А еще в Москве мне дали второй посольский номер, которым я ни разу не пользовался. Набираю его, слышу: «Секретарь посла товарища Добрынина слушает вас».
Выяснилось, что это личный телефон посла, по которому можно звонить только в случае чрезвычайно важных обстоятельств. Но у меня было чрезвычайно важное обстоятельство, и я попросил к телефону Юру. Он берет трубку, я говорю: «Юра, у меня водка кончилась». И слышу, как секретарь возмущается: у него водка кончилась — и он звонит послу!.. А уже перед отлетом я зашел в посольство и узнал, что мне присудили золотую медаль Франклиновского института. До меня ее получал только Капица в 1944 году. В посольстве меня встретил поздравительный постер, мы с Юрой идем по коридору, видим кого–то,
Юра меня представляет, говорит про золотую медаль, а сотрудник посольства вспоминает: «Да это тот Алферов, который звонил насчет водки!»
А секретарь парткома посольства мне потом сообщил, что за время пребывания я купил 55 бутылок. Все было подсчитано. Что мне было ответить на это? Сказал, что за полгода 55 бутылок — не так много.
Дмитрий: Это вам аукнулось?
Ж. А.: Еще как. Я вернулся домой в конце мая, а сама медаль вручается в октябре. По правилам в то время, если вы получили заграничную награду, то должны были написать письмо с просьбой разрешить ее получить. На всякий случай — может быть, медаль в честь Гитлера. И я обратился к президенту Академии, на что Келдыш написал: «Согласен, командировать», — а дальше нужно было получить все соответствующие разрешения — в нашем институте много оборонных работ и всего прочего. У нас был постоянный куратор, сотрудник с Литейного, товарищ Романов. Я спросил его: от вашей службы возражения будут? Если они есть, то я сразу напишу, что не могу приехать. Нет, мне сказали, все в порядке. Но осталось 10 дней, а решения нет. И тут случился 25–летний юбилей нашего лэтишного факультета электронной техники. Декан Август Августович Потсар читает доклад и говорит: наш факультет окончили доктор физико–математических наук профессор Алферов, член ЦК КПСС первый секретарь ленинградского горкома партии товарищ Аристов и т. д. Далее президиум идет в комнату выпить коньяку с бутербродами. Я говорю: Август Августович, а что ты меня поставил раньше Аристова? Мне это припомнят обязательно. Он говорит: я действовал четко по алфавиту, ты Алферов, а он Аристов…
Аристов же на вопрос про поездку ответил: «А зачем в Америку, медали можно получать в Ленинграде». Я хлопнул Аристова по плечу и сказал: «Боря, конечно, лучше в Филадельфии, но в Ленинграде так в Ленинграде». Медаль потом прислали по почте. Я расписывался в почтовом отделении Академии наук за 35 грамм золота. А дальше на меня посыпались предложения — в Италию, в Англию, в Америку, товарищ Романов каждый раз говорит «да», я пишу доклад, перевожу на английский, а дальше никуда не еду. Так проходит 3 года.
Дмитрий: То есть вы стали невыездным?
Ж. А.: Я стал невыездным в капстраны. Наконец, когда они меня не отпустили по персональному приглашению президента Национальной академии наук США, я по–настоящему разозлился. Я уже получил Ленинскую премию, я уже член–корреспондент, у меня все в порядке. Зашел в 1-ый отдел и говорю: кто у вас на Литейном, 4, начальник над наукой? Иван Алексеевич Артюхин, он решает эти вопросы. Договорились встретиться через два дня в гостинице «Спутник», номер такой-то. И я еще попросил пригласить на встречу того самого Романова: потому что я его буду ругать последними словами, а я не люблю это делать за глаза.
Встретились. Я сказал примерно следующее: если вы считаете, что меня нельзя выпускать за границу, поскольку я веду много закрытых работ, имеющих важное оборонное значение, скажите мне об этом.
Замечательно, для меня моя работа важнее, чем поездки за границу. Тогда я, когда меня приглашают, скажу: спасибо большое, я, к сожалению, занят. Но мне говорят: да-да, я готовлю доклад, перевожу на английский, а в последний момент выясняется, что поехать нельзя, и мне приходится выдумывать какие-то предлоги. Зачем вы все это делаете? На что Иван Алексеевич встает и говорит: «Мы с вами ровесники. У вас ни одного седого волоса, вы выглядите как огурчик, а я ловлю шпионов и т. д. А вы тут еще, мать твою… чем-то там недовольны, условия ставите», — и дальше тирада минут на десять с большим числом сильных выражений. Когда он закончил, я тоже встал и тут же показал, что эти выражения я знаю лучше, причем знаю флотские загибы, поскольку я на флоте много времени проводил. Я закончил, сел, он на меня посмотрел пристально и сказал: «Ты же наш человек, поедешь куда хочешь. Беру ответственность на себя. Куда тебе? В Штаты? Поедешь в Штаты!» Через год Ивана Алексеевича освободили от его высокой должности, он стал проректором по режиму Кораблестроительного института, он дожил до моей Нобелевской премии. Как–то спустя заметное количество лет он позвал меня на новоселье, мы вышли на балкон, и он признался: «За те полгода в Штатах на вас вот столько было написано. И про водку в том числе».