KYKY: Николай, какого государства у тебя паспорт?
Николай Халезин: Британский travel document. Честно говоря, от визового вопроса уже тошнит. Недавно в Совет попечителей «Свободного театра» вошла Мария Миллер, бывший министр культуры и член парламента. Поясню: фактически все театры в Британии — это не коммерческие структуры, а общественные организации, и у каждого есть свой Совет попечителей. Туда входят разные люди. В нашем Совете Джуд Лоу, Дэвид Лэн, Майкл Аттенборо. Когда 1 октября туда вошла Мария, понадобилась ее помощь: она как депутат дубасила вопрос, чтобы нам получить визы. Я вижу, сколько проектов пролетает и обваливается, и понимаю, что отмена визового режима — это то, за что стоит бороться.
KYKY: Тебе никогда не казалось вне родины, что со стороны Беларусь выглядит чище, благороднее, добрее?
Н. Х.: Нет. Скажу непопулярную вещь и, наверное, не самую мягкую. Когда человек сам уезжает из страны, это его выбор, но когда он уезжает вынужденно, это еще и ответственность страны. Не бывает, чтобы плохой Лукашенко выдавил из страны Халезина. Это делали конкретные люди. Те, которые сажали в тюрьму, проводили обыски, допрашивали моего папу, который потом умер. Это Лукашенко делал? Нет, это очень много разных людей. У меня нет ощущения, что мы были врагами Лукашенко, и потому уехали. У меня есть ощущение, что мы не очень подходили стране в тот период, что страна нас оттолкнула. Да, я могу часами говорить о зрителях «Свободного театра», потому что лучше зрителей нет: человек берет паспорт, чтобы пойти на спектакль, потому что его могут арестовать — ни один зритель в мире на такие риски не пойдет. Этих людей я обожаю, со многими дружу, поддерживаю отношения. Мы им подходили, но их мало, а общей массе мы не подходим. Поэтому у меня отношение сложное. С одной стороны, я люблю Беларусь, с другой стороны — не люблю. Наверное, я только года два назад понял, после долгого общения с Барышниковым, почему он ни разу не ездил в Россию. Не переступил границу.
Был момент, когда они с Бродским сидели в Хельсинки в порту, и стоял паром, который шел в Санкт-Петербург. Иосиф говорит: «Давай сядем, приедем в Питер, выходить из парома не будем, просто бутылку выпьем, глядя на город, и обратно поплывем!» Только то, что они мало выпили, спасло их от того, чтобы не подняться на этот паром, как говорил Барышников. А я понимал, что он точно так же понимает — это ответственность страны. Это не Брежнев плохой. Это много-много людей, которые хотели, чтобы он там не был. Странная вещь. Знаешь, почему Барышников убежал? Как ты представляешь себе?
KYKY: Потому что ему не давали танцевать?
Н. Х.: Да нет, его ждал любой театр, от Мариинки до Большого. Нет! Самой главной причиной было то, что человек мечтал заниматься современной хореографией. Один из выдающихся хореографов Ролан Пети был готов поставить для него спектакль в Большом бесплатно, а ему говорили: «Нет, нельзя». Почему нельзя? Вы больные, у Пети гонорар миллионный, а вы не даете ставить балет с вашей же звездой на вашей сцене! «Нельзя». Понимаешь, от чего убегают люди? Можно говорить о политике сколько угодно, есть диктатура или нет — но становится просто невыносимо, когда ты хочешь заниматься творчеством, а тебе говорят: «На этой земле этого творчества не будет». Еще ладно, хорошо — театр. Он может быть социально активным. Но хореография? Вы в здравом рассудке?
Вы запрещаете человеку заниматься современной хореографией, потому что вам нужно развивать только традиционный балет? Где это на небесах написано, что так должно быть? Так уехал Нуриев, так уехал Годунов, так уехал Барышников, Макарова. Они все бежали, потому что хотели того, чего им не давали здесь, и никто не мог объяснить, почему им не дают! У нас получилось по-другому: мы бежали конкретно от трех уголовных статей. Тоже не выбираешь: только думаешь о том, будут ли дети тебя видеть или станут только передачи носить.
KYKY: Давай посмотрим на современное искусство Беларуси: есть государственный театр, в котором люди со сцены спокойно разговаривают на белорусском языке, и есть очень много гастролирующих российских театров, где трэш, жесть, мат и сиськи, — тот самый экспериментальный театр. Почему, отчего такая разница?
Н. Х.: Потому что зритель никогда не знает, чего он хочет. Он может реагировать только на твое предложение. Он не может сказать: «Я хочу спектакль, где женщина любит мужчину, мужчина любит другого мужчину, и у них есть сын, который любит одноногую девушку» — он же не знает, что ты ему расскажешь эту историю. Театр — всего лишь обмен эмоциями о политике, социальной жизни, психологии, физиологии.
Питер Брук сейчас сделал спектакль о мозге и о том, как работает этот механизм. Если бы зрителя спросили, о чем он хочет посмотреть спектакль, он бы не ответил: «Хочу Брука о мозге». Зритель берет паспорт и идет на спектакль, когда на сцене ты говоришь о нем: его времени, жизни и проблемах — мы убедились в этом. А когда приходит располневшая жена с уставшим мужем в государственный театр, муж засыпает на четвертой минуте, а она сидит и тупо смотрит про страдания великого князя 15 века, не понимая, о чем речь — это никакого отношения не имеет к современному театру, и она себя с принцессой никак не ассоциирует. Потом они идут домой молча и не говорят о спектакле. Когда спектакль тебя дергает, тебе хочется сначала помолчать, а потом выговориться, обсудить. Ромео Кастеллуччи сделал спектакль «Inferno». В начале спектакля он выходит и говорит: «Меня зовут Ромео Кастеллуччи» (а все происходит около замка на площади). Вдруг выскакивают три собаки и начинают его рвать. Он падает, отбивается от этих собак.
Что в этот момент думает зритель? Он не думает: «О, как здорово, сейчас кровь будет». Нет, он думает: что вообще происходит? Как мне осознать, что Ромео Кастеллуччи, выдающегося режиссера современности, рвут три собаки на сцене?
А потом человек по отвесной стене без веревки ползет на храм. Все это — набор неких эмоциональных ассоциаций, которые тебя двигают, толкают. Ты думаешь, что это все значит и как мне смириться с этим? Вот тогда режиссер и зритель сходятся, у них появилась общая тема. А князь не будоражит, не дает толчков.
KYKY: А если бы у тебя была возможность сесть на паром и приплыть в Беларусь и обратно, как Барышников с Бродским, ты бы на это пошел?
Н. Х.: Понимаешь, я сейчас не хочу в Беларусь. Я за последние годы потерял родителей. У меня многие друзья уехали. Да, мы общаемся по скайпу с Вовкой Цеслером, и есть еще кучей друзей. Может быть, сказалась и смерть родителей, но ностальгии нет. Первый год был жуткий. Мы ведь оказались сначала не в Британии. У нас 3 января 2011 года начинались гастроли в Нью-Йорке, и мы вывозили туда всех по частям. 3 января труппу театра сотрудники КГБ ждали в аэропорту, но организаторы послушали Наташу (Наталья Коляда — директор «Свободного театра», прим. ред.) и потратили большое количество денег, но вывезли всех через Москву поездом через подставные билеты. То есть человек покупал билет на свое имя, проходил в вагон, актер занимал его место, потом менялись — такая была история. А нас с Наташей вывезли в 00.20 в новогоднюю ночь через границу мимо двух джипов с милиционерами, которые сидели и бухали. Они должны были нас тормознуть, но мы так рассчитали, чтобы они как раз стакан поднимали. Мы прилетели в Америку, первый месяц отработали там. Потом гастроли были продлены, мы в Гонконге отыграли, вернулись в Америку, получили там все мыслимые призы. Мы не планировали нигде оставаться. Мы думали, все закончится, всех выпустят, и мы вернемся. Потом уже под Лондоном мне сотрудники милиции сбросили информацию по моим уголовным делам, я узнал, что на допросах всех спрашивают про нас. Мы поняли: никаких шансов. При этом у нас заканчивались паспорта: то есть у тебя заканчивается виза, и есть два дня, чтобы принять решение. И вот ты сидишь в Англии, нет времени осмотреться.
К счастью, нам в течение месяца оформили все документы, потому что и Кевин Спейси, и Джуд Лоу, и Том Стоппард писали письма, чтобы нам дали бумаги. У нас есть знакомый из Сирии, у которого пять дырок в теле, у него убили всю семью, а ему четыре года не дают статус беженца, потому что нет подтверждающего документа. Он говорит: «Как вы представляете? Я бегу из страны и перед этим собираю справки, что мою семью убили?» И вот так годами тянется жуткая ситуация.
KYKY: Почему ты говоришь, что первый год был жуткий?
Н. Х.: Меня в 2011-м просто рвало на части. Были моменты, когда я просто собирался в аэропорт лететь в Беларусь, потому что папа еще был жив. Потом вдруг понял, что за первый год сделал больше, чем за прошедшие десять лет в Беларуси: больше пьес и спектаклей. С одной стороны, это хорошо, потому что это твоя профессия, и ты работаешь полноценно. Но при этом ты головой все время там: читаешь эти белорусские новости. Потом ты понимаешь, что тебя удерживает не комфорт — ну, Господи, мы во всяком говне пожили, был момент, когда мы с Наташей просто шли по городу и не могли сесть в метро: у нас был жетон один на двоих, а денег не было. Не в достатке дело, а в том, что тебя эмоционально отрезало. Ты просто устаешь злиться. Мне хватает стресса во время постановки спектакля, я не хочу приехать и говорить одно и то же: «Что эти идиоты творят?»
Я обожал тот Минск, в котором прошло мое детство и молодость, знал какие-то закутки и уголки. А сейчас смотрю, что происходит даже с точки зрения архитектуры, и меня просто рвет на части. Я ненавижу дома Чижа и Кемпински — это убийство города, а для меня городская среда важна, я от нее всегда подпитывался. Я иногда даже в Лондоне иду по городу, и вдруг так: ааа, я же живу здесь, блин, такой город классный! Беспричинной радостью накрывает. Я в Минске этого уже не переживал, у меня была дикая усталось. Вот иллюстрация: через месяц жизни в Лондоне я купил нож для вскрытия писем. Всегда казалось, что это аристократическая забава, но когда ты получаешь каждый день пачки писем и счетов, руки болят рвать эти конверты. Я вдруг подумал: почему у меня его дома не было? А я получал по почте вскрытые конверты, которые были заклеены скотчем и написано «пришло вскрытым» — ясное дело, проверяли. Если налоговая из Франции присылала письмо, сразу вызывали: «А вы что, деньги оттуда получаете?» Это моя переписка, мое личное дело! А здесь ты живешь, понимая, что конверты приходят закрытыми.
Ты начинаешь приходить в норму, это убивает твои стрессы. Когда врач, к которому ты приходишь обследоваться, говорит: «Я проверил данные из аптеки — ты не выкупил лекарства. Ты что, их не пьешь?» Хочется сказать: «Мама, извини, я буду пить лекарства». Или адвокат говорит: «Документы готовы, запиши, когда ко мне снова прийти — в апреле 2016 года». Что говорят белорусы? Я не доживу. Нет! Она доживет и ты доживешь, и в этом никто не сомневается. У меня была первая шутка, как в анекдоте: «В 2016-м в апреле до или после обеда? Потому что до обеда у меня сантехник приходит». Это совершенно обычные вещи. Но почему-то в той стране, в которой ты прожил всю свою жизнь, этих вещей и норм всех лишили. Мы какие-то факты даже не рассказываем британцам, потому что они будут говорить: ёмое, драматурги, выдумываете всякую фигню. «Приходите в больницу со своей простыней». Как это возможно? За рекой Буг проходит граница — и все, начинается безумие. Для меня нахождение дома было как борьба с борьбой. Кто-то из великих эмигрантов сказал (по-моему, Бунин): «Лучше умереть в Париже от ностальгии, чем дома от злости». В конце концов теряешь смысл, просто понимаешь, что тебе надо победить. Чего ты вдруг в эту войну играешь? Тебя заставили, ты же не хотел. Я не ожидал, что так быстро психика восстанавливается. Но я не могу читать в ленте «гречка подорожала» — на меня, блять, злость сразу такая накатывает, будто я в очереди за этой гречкой стою. И ты думаешь: ну почему? Неужели это Беларусь?Ну ведь ходят по Лондону такие же люди, некоторые менее талантливые, менее трудолюбивые, но они живут в норме. А тут и талантливые, и умные, и красивые — а для них место, где все норм нет, и все законы поломались, бред такой.
KYKY: Согласна…
Н. Х.: Тоже интересная вещь: я живу на чемоданах последние лет десять, перемещаясь по миру по пяти континентам. Но пока не начнешь жить вне Беларуси, не поймешь разницы, потому что каждый раз возвращаешься с мыслью: «Надо не забыть купить в бутике виски и шоколад, мы же домой едем».
И вот у тебя один чемодан, второй ты купил, чтобы набить его подарками, а еще четыре пакета из дьюти фри — белорус едет домой. А больше никто. Ты в аэропорту смотришь: даже литовцы в Вильнюсе все выходят пустые. Но если идет человек с восемью пакетами, то точно — за ним подъезжает машина с белорусскими номерами. Для меня это тоже была норма — я же свои пакеты не забыл на полке в самолете. А при этом какой-то венгр, совершенно пьяный, ничего с собой не везет. Он что, дурак, почему не купил ничего?
Потом ты начинаешь жить в Лондоне: «Так, чего я из дьюти фри больше ничего не вожу?» А тебе больше ничего не нужно. Ты даже туалетной бумаги заказываешь сразу сто рулонов, чтобы не носить эти объемы — тебе привозят и перед дверью так: бум! Какай! Затаскиваешь этот тюк домой со словами: «Мне бы в 70-м году такую упаковку, я бы к друзьям ходил с подарками». Но смех смехом, а ты на упаковке из 120 рулонов экономишь 45 фунтов, это типа 65 долларов. А тебе бы хотелось переехать?
KYKY: Ну, у меня же дочь, и я умом понимаю, что не хочу, чтобы она училась в БГУ, потому что нет другого выбора.
Н. Х.: Когда говорят: вот вернуться бы, я представляю картинку: все, Лукашенко нет, я вечером в кухне посадил всех и говорю: «Собираем манатки, девчата, поедем в Минск!» Они мне скажут: «Ты сошел с ума? Мы тут бились, а теперь все бросим и поедем? Что ты нам там предлагаешь?» Младшая дочь сейчас попала в 5% одаренных детей Британии, вторая поступила в один из престижных по дизайну университетов. Ребенок тебя сразу дисциплинирует. Британская школа для меня была одним из откровений. Когда тебя приглашают на родительское собрание, ты приходишь и выясняется, что родительское собрание — это только ты и учитель. Другой мир. Я зашел в их дизайнерскую мастерскую, и у меня слеза навернулась: я знаю в нашей Академии искусств этот ужас, нищету и мольберты, которые стоят засранные. А тут просто «аймаки» рядами и какие-то станки для того, чтобы сгибать пластик. Приходит наш ребенок, которой в тот момент было 13 лет, и приносит ночной светильник, включает в розетку: такая лампа с дельфином, в темноте слабо светится. Я говорю: «Что это такое?» — «Я сделала. Был лист пластика, из него выпилила». Я говорю: «Хорошо, а электричество учитель дал?» — «Нет, я спаяла схему». Какую схему? О чем речь идет? Ты паяльник не видела в жизни никогда! И это каждый день. Ты вспоминаешь все пороки своего образования. Например, у меня проблема с иностранными языками, дислексия. Я могу закрыть глаза и назвать тебе, в каком порядке лежат предметы на столе, могу все витрины перечислить подряд, но за все время обучения в школе я не выучил ни одного стихотворения. Вот фигня: в советской школе никто у тебя не спрашивает, дислексик ты или нет. Я думал, что я тупой, не могу текст запомнить. Чтобы выучить иностранное слово, тебе нужно его услышать 20 раз, а мне — 300 раз, иначе я его не запомню. Но старшая дочь нашла формулу, как меня научить через картинки. Я просрал столько времени, потому что никто не хотел мне помочь и объяснить.
KYKY: А как актер ты как текст запоминаешь?
Н. Х.: Как актер я почти не играю, а для «Поколения Jeans», где большой текст, мне дают наушник в начале абзаца. Ну, а дальше, когда ты сыграл сто раз, это уже вбито в сознание. У меня сейчас была британская актриса, с которой мы делали пьесу. Такой эксперимент: мы десять дней провели, разговаривая о ее жизни. Вдруг выяснилось, что эта актриса диспраксик. Ей нужно, чтобы свет в зале бил ей в глаза, и она не видела лиц, иначе она концентрируется на лицах и забывает текст. Она не может переносить дома тишину, потому что впадает в ступорообразное состояние. Когда она просыпается утром, то сразу врубает радио на всю катушку. Ей бросаешь предмет, она его не может поймать потому, что начинает в голове рассчитывать его траекторию и скорость. А я думаю: ёмое, что с нами природа натворила?
Сижу я, не запоминающий стихов, и она, не способная поймать предмет. И мы с ней спектакль делаем!
Снова к теме возвращения в Беларусь: если здесь контракты до 2017 года, кто их отрабатывать будет? Ты просто кинешь всех, с тобой никогда больше дела иметь не будут. Ты собрался и уехал — а там ничего. Приехал и сел. Тебе говорят: «Можешь зарегистрировать театр!» И ты пошел четыре месяца обхаживать кабинеты, чтобы дали бумажки. Или говорят: «У нас есть очаровательная должность, заместитель министра культуры. Хочешь?» Конечно, я мечтаю вставать в 6 утра, ходить к 8-ми на работу в галстуке и решать проблемы сельских библиотек, в которые никто никогда не ходит. Вот такой выбор.
KYKY: Скажи, а ты пишешь для тех людей, которые с паспортами приходят на спектакли, до сих пор?
Н. Х.: Да нет, просто есть потребность рассказать историю. Ты ее придумал или тебя подтолкнул момент из жизни. Например, у нас в Лондоне есть друзья. Это пара геев, которые прожили вместе 25 лет. Вообще, они американцы. Вдруг один приходит и говорит второму: «У меня есть дочь! Я был донором спермы». И вот он знакомится со своей дочерью, которой на тот момент было 16 лет. Его партнер смотрит на это как в сумасшедшем доме: взрослая дочь однажды появилась у пары геев. Родная, не удочерили. Потом выясняется, что у него четыре дочери, причем, две в одной семье — одна женщина родила двух детей от одного и того же донора. Она мексиканская беженка, до сих пор не легализованная в Штатах. Старшая дочь приезжает в Лондон со словами, мол, переживаю, что я дочь беженки». А ее папа говорит ей: «Успокойся, ты в восьмом поколении американка, потому что твои предки приплыли на «Мэйфлауэр» в Штаты». И у той просто переворот в мозгу: появился папа, причем тот, который никогда в жизни не видел ее маму. В итоге получается простая семья из двух геев с четырьмя детьми! Мне хочется рассказать эту историю, потому что жизнь иногда не такая, как мы себе представляем. Сейчас он, Роберт, помогает дочери получить обазование, она поступила на актрису музыкального театра. Политическая история? В Беларуси точно политическая, потому что уже то, что есть два гея — это политика. Но мне это интересно. Ты только представь, что приходит один партнер к другому и говорит: «У меня есть дочь». Я ему говорю: «Меня интересует, какую ты первую фразу сказал?» Когда эта история в голове складывается, ты должен ее писать, потому что иначе ты начинаешь сходить с ума, если не расскажешь — ты становишься носителем бесконечного количества историй, и они прекращают рождаться.
KYKY: Почему?
Н. Х.: Если ты их не отдаешь, оно не работает. У каждого драматурга и сценариста есть периоды, когда ты не можешь писать. Ты занят административными делами, каким-то говном, встречами и разговорами. И ты понимаешь, что ты профукиваешь то, что тебе дано. У тебя просто мозги уже не работают, чтобы придумывать.
KYKY: Что ты делаешь в таких случаях? Уезжаешь из города?
Н. Х.: Нет, не уезжаю, но это, знаешь, самая больная тема. Том Стоппард, которого мы с Наташей называем «третий папа», написал последнюю пьесу в 2005 году. Я написал «Поколение Jeans», он одновременно писал «Рок-н-ролл» и после этого не писал десять лет. Сначала говорил: «У меня нет идеи». Смешно, да? У Стоппарда нет идеи. Но известность — плохая штука для работы. Тебя рвут на части, чтобы ты выступил, встретился, помог, поддержал, поучаствовал в акции, написал предисловие. Это бесконечный процесс, который не останавливается, и пауз вообще нет, потому что пока ты писал вступительную статью к книжке, у тебя в почте накопилось сорок новых мейлов, на которые необходимо ответить. При том, что Стоппард президент самой старой Лондонской библиотеки. До него президентами были Диккенз и Киплинг. Понимаешь? Ты обязан найти деньги для этой библиотеки. Разбейся в лепешку, объезжай, стой на коленях, уговаривай, Стоппард ты или не Стоппард. Ты занимаешься библиотекой, хотя тебе нужно писать книжки, чтобы их в этой библиотеке кто-то читал. Том убегал из Лондона, снимал дом и жил в 400 км от города, чтобы до него никто не доехал. Перед этим он жил за 200 км, но за 200 — доезжали. Слава Богу, теперь он женился, и его жена, которой я готов поставить памятник, просто изолировала его от всех. Он сейчас заканчивает пьесу, которая будет ставиться в Национальном театре. Вот так десять лет твоя известность может убивать в тебе драматурга. Это чудовищно. Мы на своем уровне живем в этом ужасе, а я представляю, что это значит для него: ты умножь нашу известность на 10 тысяч, и количество мейлов умножь на 10 тысяч.
KYKY: Понимаю…
Н. Х.: Драматургия и писательство — это то, на что ты должен найти деньги. Допустим, человек выточил гайку на заводе, и ему за это заплатили деньги. А тут ты должен найти деньги, чтобы выточить гайку. Например, у меня уже расписана книга, расписан учебник, который надо составить, и расписаны сюжеты пяти пьес. Каждая пьеса — это от трех до шести месяцев, книга — год, учебник — год. В концовке получается, что ты на ближайшие десять лет занят этим трудом. Тебе нужно, чтобы твоя семья ни в чем не нуждалась, а дети получали образование — тогда ты сможешь писать. Ясно, что пьеса приносит деньги (только на постсоветском пространстве они ничего не приносят), но ты сначала должен отдать полгода на создание, а у тебя еще есть тридцать человек в театре, сторонние контракты и преподавание по всему миру — и все! Писать на коленке в поезде невозможно, потому что поездом ты не ездишь. Тебе же надо лететь куда-то: не успел сесть, уже выходить. Это катастрофа.
Надо создавать книгу о том, как автору найти время на написание книги. Я знаю огромное количество блестящих авторов, у которых нет времени. Они занимаются всяким говном, вроде копирайтинга и преподавания, а могли бы быть звездами. То есть это несладкий хлеб.