Мы жили в самом центре Минска – на Островского (теперь это Раковская). В воскресенье 22 июня 1941 всех взрослых согнали на торжественное открытие Комсомольского озера. Меня – десятилетку – оставили дома. А где-то в 12 дня над городом появились самолеты. И такой у них гул, что не забуду до конца жизни. Гул тяжелый, страшный, прямо угнетает. Самолеты оказались немецкими. Побросали бомбы и улетели, а я стала заклеивать стекла газетами, чтобы не повылетали. Рвала на полоски и клеила крест-накрест – подсмотрела у соседей. Потом оказалось, что это не помогает. О том, что началась война, я узнала, только когда вернулись взрослые. А так никто даже не предупреждал – и это несмотря на то, что на Брест напали еще ночью.
Бомбили и потом. Мама и тетя тогда крепко обнимали меня и твердили: «Молись, молись!» – «Я пионерка, я молиться не буду!», – отвечала.
В Россию
25 июня мы попытались уехать. Наш сосед работал на скорой помощи, посадил в машину свою семью и нашу. Московская дорога была забита отступающими войсками, там постоянно летали немцы, поэтому мы поехали из города в сторону Новинок. Отъехали, остановились в какой-то деревне, попросились переночевать в курятнике. Хозяева разрешили, вот только воду нужно было набирать в цистерне в поле. Ну хорошо, думаю, крыша над головой есть, кругом солдаты. Спокойно. Добежала до цистерны – летят самолеты. Я быстро забралась под нее, а самолеты начали поливать из пулеметов поле. Только слышно, как пули: «Джинь, джинь, джинь, джинь!» Возвращалась я без воды, кругом тоже были солдаты. Раненые и мертвые.
Вечером мы узнали, что отступать некуда: немецкая армия была уже восточнее Минска. Решили возвращаться в город. Когда мы проходили Новинки, там гуляли сумасшедшие. Один – сутулый худой мужичок – все бросал шарик на резинке. Он его бросает и ловит, бросает и ловит. И это прямо завораживало. Для него не было ни войны, ни немцев, ни страха – а только этот шарик.
Когда проходили Сторожевское кладбище, я увидела солдатика возле двухэтажного красного дома (этот дом есть и сейчас – за спорткомплексом «Динамо»).
Он сидел на венском стуле, держал винтовку со штыком между ног и смотрел одним мертвым глазом на проходящих мимо. Второй у него вытек.
Те убитые в поле солдаты были совсем другими, а этого я запомнила на всю жизнь. Мы пришли домой и больше никуда не уходили.
Куклы
К концу июня немцы уже были в городе. Жрать было нечего. Тогда мама взяла соль и спички и пошла со мной на Червенский рынок (пересечение Маяковского и Аранской) – тогда там еще была деревня. Выменяли молока, возвращались по Октябрьской улице. Идем мимо дрожжевого завода, там ворота открыты, а на перекладине куклы висят. Вот, думаю, ничего себе: мы же три часа назад здесь проходили и ничего не было! У той, что посередине, такие красивые рыжие волосы были! Распущены и прямо горят на солнце, и ветер их перебирает. И табличка на груди: «Я – партизан». «Ой, какие красивые куклы», – говорю. А мама мне глаза закрывает. Я ее руку убрала, присмотрелась и поняла, что это людей повесили. И упала в обморок. Только немец, который охранял повешенных, заорал: «Шнеля!» Мол, валите отсюда быстрее. Мама утащила меня оттуда, а я до сих пор помню ноги в одном ботиночке, юбочку по колено и огненные волосы.
Имя
Меня всегда звали «Люда». После того, как мама звала меня на весь наш проходной двор и немного улицу, я прибежала и наорала на нее: «Никогда, никогда не зовите меня «Люда»! Никто! Услышат и подумают, что ты кричишь «Jude» [еврейка] и убьют меня. Теперь я Люся – и только так».
Подпольщики и полицаи
Потом в моей жизни появились подпольщики. У тетки муж был командиром в конной армии. Сначала они в Печах стояли, потом, когда Польшу поделили, их перевели в Белосток. Когда началась война, Терентий попал в плен, бежал с товарищами, добрался до Минска. Однажды выхожу на улицу, а он сидит под окном в одном белье и босиком. Они с тетей Женей нашли себе жилье в брошенных квартирах на Интернациональной. Терентий стал сапожником и связным. Вот только на тот момент подпольщики еще не понимали, с кем играют в игры – их быстро вычислили. Дяде повезло – он успел сбежать в лес к партизанам. Женя осталась в городе, но вскоре ее сдали полицаям арестованные партизаны. Ее тоже арестовали.
А муж моей тетки был полицаем. Сам – конокрад из Плещениц, а Нюра, тетка, была связной у партизан. Ситуация так себе: этот полицай был как кость в горле. В итоге решили его убирать – притом львиную долю организации убийства должна была взять на себя сама Нюра. Его заманили на окраину города – сейчас это район Академии Наук – под предлогом продажи швейной машинки. Там, в деревенском доме, Жан и Леня (подпольщики) два раза саданули его топором по голове. Вот только ночью дядька очухался и уполз. С нынешней улицы Бровки – на Интернациональную. Уже недалеко от дома его подобрал патруль и притащил домой. Вызвали врача и срочно отвезли в больницу спасать. Слава доктору, что тот умер на операционном столе. Если бы очухался – расстреляли бы всю семью. За смертельный укол врачу заплатили золотом. Следствие сказало, что человек просто не выдержал. Кстати, уже после войны моя мама нашла этого врача по просьбе Нюры. Она болела, а он откачивал ей жидкость из легких. Вот такая ирония: сначала убил мужа, а потом спасал ее саму.
Арест
Сначала, когда основывали еврейское гетто, нас выгнали с Островского. А с октября 41-го мы вернулись домой. До войны там много евреев жило. Когда начались постоянные погромы, видела, как вели на расстрел наших соседей. Шурочка, моя двоюродная сестра, в свои 16 была связной у партизан. Вместе с ней в подполье была Нина – тоже молодая девушка. Как оказалась, Нина работала на полицию, и однажды к нам пришли. Тогда в Минске в соседнем доме на Островского, 7 уже работало Смоленское СД во главе с Алферчиком. Он нас и арестовывал. Полицаи делали засаду на Шуру, надеялись, что она их выведет на отряд, но она то ли задержалась, то ли просто что-то почувствовала, и не пришла. Нюру, мать Шурочки, сильно избили.
В СД был стул с дыркой для головы, руки привязывали к ножкам – и лупили смертным боем, натравливали собак.
А Шурочку все равно словили – когда она появилась около дома через несколько месяцев, ее сдал сосед. Его наградили – дали дом и корову. А мою сестру расстреляли. Высшая справедливость или случайность – не знаю – потом восторжествовали. Сразу после войны этот стукач вместе с коровой подорвался на мине.
Первый побег
После ареста нас повели в лагерь на Широкой (проспект Машерова). Колонну гнали по современной Богдановича. Около Оперного я подумала, что смогу убежать. Мол, сейчас прыгну в развалины дома, а пока меня будут ловить, схвачу Толика и убегу с ним вместе. Так и сделала: выскочила из колонны, перепрыгнула через какую-то яму, взбежала по лестнице – но за мной никто не гнался. Полицай просто схватил Толика (двоюродный брат), приставил к его голове пистолет и сказал: «Сука, если не спустишься – я его убью». И что мне оставалось? Когда я спустилась, он связал нас и отправил обратно в СД на Островского. А оттуда Алферчик завез нас в лагерь на своем лимузине. Доехали, как знатные арестанты (смеется).
Детская кровь для немецких солдат
В лагере на Широкой бараков практически не было, зимой пленные жили на улице. Для детей – отдельный деревенский дом, где они становились вечными донорами крови и плазмы для раненых немецких солдат. Толик так и остался там до освобождения Минска. А я сразу же сбежала. Пообещала брату, что вернусь за ним, и вылезла через форточку. Спокойно уйти мне не дали: за мной полезли два пацана, чтобы вернуть. Боялись они или выслужиться хотели – не знаю. Пришлось драться: одному сразу в глаз дала, второго завалила и била в лицо – отстали. Я побежала к Симе, моей крестной. Кругом патрули, зима, холодно и страшно, а я в одном пальтишке да сапогах на босу ногу. Ни шапочки, ни перчаток. Добралась до Симы и рассказала, что всех арестовали и увели на Широкую. Крестная посмотрела на меня, пошла в дом, вынесла платок и перчатки и сказала: «Уходи». Иду через город и реву, как белуга, не могу остановиться. Но что делать? Решила идти домой, больше некуда.
Пришла домой – а двери закрыты, залезла через форточку. Думала, что проживу тут как-то. Мол, картошка есть, сухари, буду в горшок писать, чтобы из дома не выходить. Ну дура была, что взять? Дом-то под наблюдением. Решила печку затопить, чтобы согреться – вся измученная и замерзшая была. Только разожгла огонь, залезла под одеяло, пригрелась – и вдруг слышу, что открывается дверь. Короче, немая сцена. На пороге стоит Алферчик, который лично после неудавшегося побега завез меня утром в лагерь, а Люська дома в кровати. Подбежали, сорвали одеяло, подняли… Опять в пальтишко, сапоги на босу ногу – и на Широкую.
Германия
Оттуда уже увезли в Германию, в Брансдорф. Там был распределительный центр. Пленных осматривали, врачи ставили печати на теле и потом по этим печатям определяли, кого куда: в концентрационный лагерь, в трудовой или немцу на село в рабы. У меня стояла красная. Покупатели забрали на завод в Гогенэльбе (сейчас – Чехия). Такое вот огромное счастье: попасть в трудовой лагерь, а не в лагерь смерти.
Ходила я в том самом пальтишке коричневом и на груди фиалочка была вышитая – как забрали в нем в Минске, так я и ходила и зимой, и летом. Пальто и сапоги на босу ногу. На заводе кормили, лишь бы не померли. Баланда да суп, иногда под ответственность местных, которые тоже там работали, отпускали побираться по деревне. Бежать там некуда было – кругом горы, лагерь далеко в немецком тылу – возле современной границы Чехии, Польши и Германии.
Когда нас привезли, оказалось, что наш карантинный барак стоит окна в окна с бараком западных военнопленных. Вот они-то по сравнению с советскими жили по-барски: играли джаз, танцевали и получали посылки. Могли даже поспорить с комендантом – и он иногда шел им навстречу. Например, разрешил давать нам продукты, потому что сначала вообще держали впроголодь. Ой, и я там впервые негра увидела – чуть в обморок не упала! Так вот, они иногда нам бросали через колючку еду: шоколад, хлеб – а мы потом относили это нашим военнопленным. По сравнению с нами – трудовиками – они жили вообще ужасно. А так хоть хлеба кусочек.
Конец войны
Война для меня закончилась 28 апреля 1945. Немцы бросали оружие, меняли форму на цивильную одежду и бежали на запад. Перед освобождением нас всех закрыли на заводе и заминировали его. Взорвать не успели. Повезло, что передовые части очень быстро вошли в город. Местные, которые нас уже знали, предлагали остаться в Чехии, не возвращаться в Союз, но хотелось домой. Я же по сути ребенок была, всего 14 исполнилось месяц назад.
На прощанье мне подарили кожаные перчатки, которые на очередном допросе по дороге в Минск отобрал чекист. Ему нужнее оказались. Каким-то чудом не забрали только фотографии.
Ехали долго, месяцев пять. Военных гнали на восток, на войну с Японией. Наш поезд порой неделями стоял на запасных путях. Однажды остановились в поле. А там до горизонта – красные маки. Я такого никогда не видела. Никогда. Для меня это было потрясение. Не стреляют, и возвращаемся, и ликование, что ты живой и едешь домой. И ветерок дунет – поле колышется. Огромное поле красных маков.
Кто остался
Нину, девушку-предательницу, после войны судили и отправили в лагерь. Женю и Шуру расстреляли. Нюра, мама Толика, пережила оккупацию. В начале июля 44-го их везли на расстрел в Тростенец. Советы были уже под Минском, и кто-то хотел замести следы, кто-то зверел, а кто-то каялся. Полицай, который охранял их грузовик, сказал, чтобы они бежали – он стрелять не станет. Кто спасется, тот спасется. Побежали. Троих застрелили охранники колонны, Нюру ранили в голову, но она смогла доползти до пепелища какого-то дома и пролежала там почти двое суток, пока ее не нашли советские солдаты. Она убежала из госпиталя и нашла Толика на Широкой. Вот только не узнала его среди скелетов, у которых три года постоянно брали кровь. Он сам позвал: «Мама», а она сначала ему даже не поверила. Забрала, выходила.